Я смотрю на своего семилетнего сына, я понимаю, что я умру. Я на него смотрю, и он тоже понимает, что я умру. И он со мной прощается: «Мы с тобой не увидимся». Вот этот момент я не забуду никогда. Он такими глазами на меня смотрел: «Мама, мне важнее выйти, чем твоя жизнь, чем с тобой умереть». Это мой ребенок так утомлен. Он больше не может здесь находиться, и между выбором — умереть с мамой или выйти, он выбирает выйти; он уже устал ждать, когда он со мной умрет. В этом нет никакого эгоизма. Он просто измучился ждать, когда он здесь умрет. И вот он уходит и откуда это понимание, когда возраста нет, то есть мы с ним одинаково понимаем – что ему семь, что мне тридцать с чем-то.
Отпустите детей, только детей. Я сидела там, на балконе, среди чеченцев, и думала только об этом. А они — «Нет, ни одного, никак». И вдруг, когда надежды уже не осталось совсем – они разрешили. Мой ребенок был среди последних, кому разрешили выйти. Я хватаю троих детей – одного своего и двоих маленьких, и я должна была пройти через всех террористов. То есть мы сидели ближе всех от выхода, но именно там была основная концентрация бандитов. Взрослым ни в коем случае нельзя идти никак, иначе убьют! Двигаться нельзя было.
Теперь я знаю, что я тоже герой. Но я понимаю, что несколько секунд у меня только было на то, чтобы вывести своих детей, я понимала, что если мы не проберемся, они останутся здесь, и мы умрем все вместе. И я вот должна троих детей под дулом автомата вывести. И я их тащу, чеченцы меня толкают, автоматом в меня тычут: «Я тебя убью, я тебе сказал. Я тебе последнее предупреждение делаю! Не двигаться! На место!». Автоматом тычут, и я слышу, я слышу. Но думаю только об одном – мне было все равно, что меня убьют, мне важно было вывести моих детей. Провести их как можно ближе к выходу, вытолкнуть, может, они потом прыгнут, убегут, успеют. В тот момент я забыла о себе, о своей жизни, о ценности своей жизни, я думала только о жизни своего ребенка – вот это вот очень ярко проживаешь и уже метров 10 осталось, дальше все перекрыто. Вот дети вышли. И все, ты уже по-другому слышишь эти голоса террористов.
Они тебя продолжают тыкать автоматами, на тебя орать, но ты уже идешь с радостью превосходства на свое место, потому что твой ребенок вне опасности. Ты спасла своего ребенка. Ты победила.
В Москву приехала одна из моих студенток, и попросила нас пойти на Норд-Ост. Мы пошли, нас было: моя подруга с двумя маленькими (пять и семь лет), я, мой сын — Серафим, которому семь лет было, моя дочь, и моя ученица. Когда наступил антракт, моя старшая дочь вся занервничала – «уйду, вот и все, уйду, я ухожу». Она просто испугалась чего-то, непонятно чего. Я ее уговаривала, хотя тоже была склонна уйти. Просто не удобно было, мы же не одни пришли. И уже понимаю, если бы тогда ушла, судьба бы моя изменилась. То есть, это глобальное событие там бы не произошло, оно бы меня потом на круге догнало. И вот мы только садимся после антракта, и вдруг все начинается. На балкон, где мы сидели, подбегают какие-то люди, бьют человека – зрителя в голову. Кровь. Подбегают к моему Серафиму. Подбегают и выбивают у него мобильный телефон из рук, у ребенка семилетнего.
Он ничего не понимает, начинает плакать. Нас заставляют поднять руки, сложить их в замок и не опускать, сколько-то часов мы так и сидим. И вдруг, я смотрю, ребенок начинает понимать, что это война. И он действительно не опускает руки. Он даже, когда уже разрешили, продолжал так сидеть и смотреть, окаменевши; потому что он вообще не верил, что можно опустить руки, и он, конечно, чувствовал, что будет смерть, семилетний ребенок. Он видел это, как на глазах голову разбили и человек упал. И дальше начались такие мощные переживания, когда нас соединили с той группой, наших знакомых, потому что террористы освобождали место для себя. Для нас это было такое счастье, что мы снова сели вместе. И началось. Невероятный кошмар – так как мы были на балконе, возле нас все время ходили главари террористов. Там недалеко, была их комната, типа штаба. И они постоянно сидели за спиной. Мы всегда сидели под прицелом.
Это состояние, когда вообще ты думаешь не о себе. Ты думаешь только об одном – о детях, только об этом. Я тогда работала в такой организации, которую возглавлял Чубайс и не знаю, может быть поэтому стала всю ответственность переносить на себя. Так тяжело одновременно было думать и о детях, и обо всех присутствующих. Я все равно верила, что это на уровне президента решится. Что кто-то обязательно должен помогать, вот прямо сейчас; что прошивка в здании, у нас разведка и все остальные.
Террористы нам постоянно говорили, что на нас всем наплевать, всем – правительству, президенту. Это очень страшно.
Первые сутки была надежда на то, что правительство нас не оставит.А террористы нам постоянно говорили, что на нас всем наплевать, всем – правительству, президенту. Это очень страшно. Страшно, когда ты каждую минуту думаешь о том, что тебя, твоих детей, твоих близких могут убить, и деваться некуда. На войне все по-другому, там все понятно, и там можно отвечать, там у тебя есть оружие. Что они вытворяли с людьми – это не передать, невозможно. В туалет можно было ходить только на виду у всех. Постоянно стреляли, убивали кого-то из заложников. Убили бежавшую женщину, а она просто бежала, потому что испугалась. Мужчина вышел на сцену: «Я за сыном пришел». Ему дали высказаться, никто не откликнулся, его вывели и при нас расстреляли. Позднее в туалет отпускали, но провожали с автоматами, следили. Эти руководители террористов постоянно садились за мою спину почему-то. Спрашивали что-то меня и вот привычка, я получила такой урок дипломатии, когда ты одними мозгами думаешь о детях, вторыми мозгами ты думаешь о спасении, даже видишь, кто как реагирует. Третьими мозгами ты должна оберечь их, чтобы ребенок не стукнул случайно террориста или не крикнул, чтобы дочь Ольга не расплакалась уже, чтобы девчонки тоже не расплакались.
Полный беспредел – это женщины террористов. Шахидки они называются, это вообще стервозы. Они были готовы на смерть, однозначно. Они объявили, и я сразу поняла – не врут. Конечно же, туда зашли только те, которые были готовы умереть – чеченцы. Мало того, они за честь считали умереть. Если бы вдруг их требования удовлетворили, они бы в следующий раз все равно умерли. У них мечта была умереть за Веру. Но заложников сгруппировали по национальному признаку, граждан тех стран, с которыми чеченцы не хотели осложнений – выпустили сразу.
Когда мы идем на спектакль, мы реализуемся. Мы думаем про наряды. Думаем, что за спектакль надо заплатить деньги, провести время со своей семьей. И все нормально и люди как люди – красивые все нарядные. И вдруг Норд-Ост. Все меняется в секунды. Ты сидишь и наблюдаешь, как люди сходят с ума, как они мгновенно деградируют. От шока полная неадекватность поведения. Человек вскакивал и не понимал, что может навредить другим. Вскочил, стрельнули в него, а ранили нескольких других. Разное было, по разному люди себя вели. Кто-то готов был на все, лишь бы его не убили. Нас же не кормили три дня, не поили. Кто-то занес коробку конфет, и кидал эти конфеты в зал – как собакам. Бросят, а сами наблюдают и смеются. А людям хоть что-то пожрать. И у каждого все равно был выбор – хватать эту конфету, или не хватать. И по тому, как человек реагировал, тем он и оставался. Кажется, это просто. Тебе в зал кинули горсть конфет, ты метнулся и схватил ее, толкнул, растолкал всех, но за секунду до этого, ты ещё был человеком. А вот через секунду ты уже собака. Но далеко не все бросались вот так за конфетками, а кто-то и делился с детьми. Разные там были люди.
После второго дня ты начинаешь искать какие-то позитивные моменты. Они заключаются в том, что ты смотришь на пяти-семи летнего ребенка и понимаешь, что дети они дети. Они могут придумать игру какую-то, они уже не реагируют на автоматы, которые в 20-ти сантиметрах от них, что они хотят жить. Они сидят на месте, но играются. Вот такого оцепенения и страха смерти в глазах уже нет. Уже психика начинает искать выход и чуть-чуть радоваться. Но как только начинает там звучать молитва, мы для них, что трава. Им плевать на нас.
Им в кайф было свое превосходство ощутить. Или вдруг они начинают стрелять просто так, и все падают на пол, потому что пришла смерть.
При этом люди все три дня ждали, когда придет смерть. Мало уже кто надеялся, все понимали, что мы отсюда не выйдем, потому что у них пояса с взрывчаткой, гранаты. Все ждали смерти. Но вот эти террористы, эти нелюди, им было недостаточно просто испуга, им надо было чтобы заложники сошли с ума, превратились в собак. Поэтому они выходили на сцену и говорили: «Вы такие хорошие, а ваше правительство не отвечает. Вы понимаете – мы вас убьем. Вот пройдет столько-то, и убьем столько-то человек». Тогда был поставлен срок. И этот срок ещё не истек, когда начали убивать заложников. Тем самым они с одной стороны доводили людей до шизофрении, с другой стороны сжимали в кулак зал, и уже всем оставалось брать ответственность за каждого. Возникала какая-то общность, это уже как если бы рука стукнет его и все тело расстреляют.
И когда стали входить люди, которые пришли спасать заложников – лучше бы они не входили. Ну, вот вошел доктор Рошаль, испуганный человек в белом халате – и что? Поговорил с одним с другим и вышел. Или Кобзон, я вот его там вообще не видела, хотя он забрал потом троих – маму и двоих детей. Мы уже были введены постепенно в эту ситуацию, а они вошли прямо в горящий костер. А каждый раз, когда открывалась дверь, у тысяч заложников появлялась надежда на что-то, не оправданная надежда. Так еще тяжелее. А вот эти, которые заходили – они писали потом, чувствовали себя героями. Но все это идеализированная картинка, как можно за несколько минут понять, что там происходит. Хотя, конечно, это непросто, войти в такой ад по собственной воле. Но перед тем как заходить, нужно подумать обо всех людях, которых захватили, обо всех, а не об одном-двух которых может быть удастся спасти.
Я считаю, что те люди, которые там просидели и которые не впали в шизу, вот они герои. Настоящие герои. Потому что они не стали лизать пятки, они не сошли с ума, они спасали рядом сидящего как могли. Героев было однозначно больше, намного больше. Вот на таком надо патриотизм воспитывать. Я постоянно следила за залом, думала, чем я могу помочь. Смотрела по сторонам, и в результате под газовую атаку попала первой. И когда я очнулась, я лежу и чувствую, что меня уже где-то как тащат. И я без сознания, задохнувшаяся, я чернею, я вся черная, и я все ещё не мертвая. Когда нас уже в операционную занесли, меня и ещё кого-то, я этого ничего не чувствовала, что я не в теле, что я за пределами тела, но я чувствовала, что меня откачивают. И я услышала от врачей, что все – я мертвая. И я почувствовала, как с меня кто-то снимает кольцо. Наверное, так жизнь после смерти называется. Тело-то не может реагировать, ни говорить не умеет, ни двигаться, ничего. И тело уже за границу смерти прошло. Меня сутки уже считали мертвой все мои знакомые. Но, очевидно, когда ты вне тела, характер все равно проявляется. То есть ты ушла из тела, но ты не ушла до конца. И с тебя стащили кольцо, и в этот момент, как бы ты среагировала живая, ты начинаешь реагировать. А энергия начинает реагировать как живая, протестом. Вот я если бы могла двигаться, я бы его схватила и вот поддала бы еще. Вообще, нормальный или нет? Ты человек? Ты врач!? Я как бы в тело вернулась. Уже брошенная, уже к другим. Аааааааа, и вот так вот, и рвота. Они, все врачи, которые рядом стояли, обделались со страха. А ведь меня уже в морг хотели везти.
Я очнулась привязанная к кровати. Там много было привязанных, людей после теракта вообще несколько недель не выпускали из больницы. А я все время слышу, как дочь моя ко мне рвется и постоянно одно и то же кричит: «Я к маме хочу». И она ничего не помнит, что сказала. Несколько месяцев не помнила. Я слышу, как она рвется, сердце разрывается, пошевелиться не могу. Ее в отделение не пускали, и это тоже, отдельного стоит, понимаете. Люди нормальные лежали по две недели, я очнулась, пролежала ровно день, подписала бумагу и уехала.
Когда я вышла, я ничего ещё не понимала, и тело было не до конца живое. Я помню, что меня привезли прям на работу – в РАО ЕЭС, у меня был такой кабинет большой и собрались все как на какую-то пресс-конференцию. И я помню свое состояние не до конца живого человека. Я им на вопросы отвечала автоматически, я не могла полноценно ни двигаться, ни говорить. И потом меня везут на встречу со Славой, и он мне подарил букет роз и говорит: «А сейчас тебя просили в Правительство приехать, поговорить», и ведет туда. Я не помню, сколько я там была, я вообще этот момент плохо помню.
Я на этом страшном событии – «Великая Отечественная Война» была воспитана. Я все через маму знала. Но я столкнулась с чем-то, что тяжелее, чем та война. Оно тяжелее в том плане, что ты постоянно в руках бандитов. Не просто когда-то, где-то встретить их, а ты постоянно находишься в их власти. Они в любую секунду могут тебя убить. Вот это вот три страшных дня сидения на стульях, трое суток – и трое суток постоянно стреляют, ещё какие-то упражнения придумывают. Трое суток, которые растягиваются, как пять лет войны. По концентрации это одинаково. Три дня равносильны годам Великой Отечественной войны.
Я когда услышала, что поймали и посадили того, кто планировал Норд-Ост, для меня такое облегчение наступило. Я все эти годы держала в себе эти переживания и эту память. Столько лет прошло, и раз такого уровня операцию, такого уровня терроризма, так профессионально подготовленную раскрыли. И того, кто провел такую операцию, которая встряхнула весь мир, призвали к ответственности. И это – опережающее событие, что у этого явления, которое сейчас – война на Земном шаре, тоже наступит такой же финал и придут к ответственности; что люди очнутся. Для меня это как сигнал, и не только сигнал, как траектория разворачивания событий. Мы вот с моей близкой подругой Кариной Багратион переписывались, переписывались, потом она совсем замолчала. Она живет в Киеве, с окнами на Майдан. И я понимаю, что это предел какого-то страха. С ней происходит тоже самое, как было с нами – под дулом сидели три дня в Норд-Осте. Мы были в таком состоянии измененки, что даже соглашались с террористами, — обратиться к президенту, к людям, чтобы войну остановил. У каждого человека есть свобода выбора – умереть, или пойти под дулом. И я понимаю, что с Кариной сейчас то же самое происходит, она уже столько нажилась на этой площади, где все происходит – этот Норд Ост. А сейчас она доведена до такой же точки, когда я под дулом была и выводила детей. То есть она верит, она не боится, она уже верит, что Россия действительно что-то не делает, и поэтому у них тяжелое состояние, и она уже боится писать мне письма. Вот понимаете, я специально делаю такое сравнение. Вот Норд-Ост и Майдан, это как бы развернутый Норд-Ост, по такой же схеме.
Но я смотрю на людей, и не понимаю, что происходит. Почему они не понимают, даже не хотят понять ситуации, которая происходит вокруг? О чем люди думают, что они читают, что их интересует? Как одет руководитель культуры области, или как не угадал с цветом галстука какой-нибудь чиновник. Не об этом надо думать. Сейчас ситуация такая – мы уже купили билеты на Норд-Ост, и уже нарядились, и скоро начнется. Вопрос в том, кто останется героем, а кто сойдет с ума, хватит ли сил пережить все это?